Милашевский Владимир: «Благословенное лето 1921 года! Я стал в это лето художником»

milashevskyi600Художник Владимир Алексеевич Милашевский (30 октября 1893 - 7 января 1976) провел лето 1921 года в Колонии для петроградских писателей и художников, организованной в имениях «Холомки» и «Бельское Устье».

Этому времени он посвятил несколько страниц в книге своих воспоминаний «Вчера, позавчера…».

Приводим фрагмент из книги

 

Владимир Милашевский «Вчера, позавчера…Воспоминания художника»

…Конец мая. Наступает жара. Это было уже после выставки Н.

Я уже говорил о том, что Добужинский проявлял внимание ко мне. Дал комнату в Доме искусств. Однако был со мною холодновато корректен, и если делал для меня добро, то как-то официально, как начальство, которое продвигает подчиненного. Никогда не приглашал к себе, хотя и видел меня часто за чайным столом у Бенуа. Видел очень ласковое отношение ко мне Анны Карловны... и самого Александра Николаевича.

И тут вдруг, возможно, после прогулки с выставки Н. обратился ко мне очень ласково:

—  У меня есть к вам предложение: поехать в нашу колонию Дома искусств. Что вам здесь делать, в городе? Поезжайте на природу. Я могу вам устроить некую «должность»,— он иронически усмехнулся,— она даст вам ежемесячный паек. Поезжайте в «Холомки». Там живет безвыездно ваш друг Борис Попов... Вы не будете там одиноки. Он там совсем закис, ничего не рисует... Вот вы его подбодрите, у нас будет некий кружок художников... Приедет Николай Радлов... Он очень приятен в обществе. Тоже намерен рисовать после большого перерыва. Надо соблюдать некое равновесие: Корней Чуковский норовит Дом искусств отдать целиком литераторам! А ведь «Холомки» устроил для Дома я, а не Чуковский. Согласны?

— О, да! Конечно, Мстислав Валерианович!

После премьеры 25 мая «Cosifantutte» в театре я был свободен. В первых числах июня я выехал. Остановка была в Пскове, которым я любовался. Люблю провинцию! А тут еще и кремль! Старина! История!

radakovУ художника Алексея Радакова — сатириконца — была некая штаб-квартира. Это было как-то обусловлено. И он тоже давал приют на несколько часов художникам и писателям, едущим в «Холомки», и исполнял этим тоже некую «должность», утвержденную Горьким.

Радаков уже третий год спасался там от голода в Питере. Промежуток во времени между петроградским поездом и поездом, который идет в Порхов, часов в восемь или девять!

У Алексея Петровича можно было выпить чаю, закусить кое-чем, что с собой каждый везет. Поболтать с ним... А не сидеть на вокзале. Вокзал губернских городов был рассадником всевозможных болезней. «Вокзал» — это звучит грозно!

Алексей Радаков! О нем теперь позабыли! Спихнули в канаву около дороги, по которой шествует гений с невразумительным лицом!

Он описан в «Сатириконе», в номерах, посвященных заграничной поездке. Лицо некоего Пана или сатира, как их изображает барочная живопись эпохи Рубенса.

Улыбающиеся, насмешливые глаза. Нос роскошных форм, с хрящем на переносице, блямбой весьма увесистой в конце. С гигантскими ноздрями, из которых торчала растительность, как из подмышек! Губы смачной толщины с некими тоже барочными извивами, глядя на которые думалось: «Ну, этими губами захватить, засосать, зацеловать и смять можно все! Они и как мякоть улитки, и как защеп клещей!»

Выдающиеся губошлепы, смиритесь!.. Испанские бачки! Их, кажется, с эпохи майора Ковалева в России не носил никто!

Но я не поклонник френологии, учения, которое по внешним признакам, по строению черепа и складу лица сразу определяет внутренние качества человека, его сущность.

Хотя, как знать, может быть, писатели первой половины XIX века, с Бальзаком во главе, в чем-то и были правы.

На постника с гигантской самодисциплиной Радаков походил мало.

Это был типичный Фальстаф!

Он был из тех художников, которые поминутно рисовали себе в «альбомчик». Рисовали обычно скверно, не стараясь, кое-как. Отличить хороший рисунок от плохого было невозможно в этих альбомах. Все одинаково. Набитая рука!

В общении с людьми он был улыбчив и доброжелателен. Ко мне отнесся с величайшим интересом, с любопытством.

В Порхове у самого вокзала меня встретил Борис. Он приехал в бричке, запряженной лошадкой, принадлежащей «колонии». Сам и правил.

Вид плантатора. Загорелое, обветренное лицо мужика, который проводит жизнь на воздухе куда больше, чем в избе! Только светлые глаза с маленькими черными точками и волосы, которые ниспадают до середины уха. Ну, рост, конечно, очень высокий, да манера держать голову немного вверх. Куда девался прежний мечтательно-романтический образ!

Поэт, обитающий «там», высоко где-то... Белый отложной воротничок Ленского-Собинова. Черный, свободно висящий тонкий шелковый шарф вместо галстука магазинного и для Попова всегда вульгарного. Глуховатый голос, тембр которого создан для того, чтобы делиться со слушательницами своими мечтами, дамами, девицами!

Степан Петрович Верховенский в эпоху конца империи! Мечты создать прекрасное!

«Все это «штучки», «забавки», приятные пустячки „мирискусников“»,— говорил Борис Петрович нашим девицам из мастерской. Высокий стиль. Благородные формы итальянцев Возрождения! Видения Пуссена! Формы, насыщенные «духом»! «Мадонна Кастельфранко» Джорджоне! Видения Беллини!

Только это! Не меньше!.. И надо рисовать, рисовать, рисовать! Учиться! Но не в академиях изучать шаблоны, а найти свои пути! Свое чувство формы.

Священная простота Искусства! Разве ему выучат «профессора»! В природе самого «обучения» искусству лежит поощрение старательности, многодельности и, конечно, прививка чего-то средненького, общепринятого!

Девушки из мастерской, героини сладкого романа Вениамина Каверина! Как вы разочаруетесь, увидев этого загорелого плантатора, персонажа из романа Джека Лондона!

Попов на мусорной площади вокзала снял торбу с овсом с морды лошади. Взнуздал ее. Подтянул подпругу — и мы сели.

Борис Петрович хлыстанул по крупу лошади!

Девушки! Девушки из мастерской на Васильевском острове, открытой княгиней М. Д. Гагариной в честь своего свекра-художника и друга великого Карла Брюллова,— не падайте в обморок!

— Да,— сказал Борис,— наступила иная эпоха! Может быть, все к лучшему. Надо когда-то выбросить столько мусора глупейших идей, которые облепили искусство! Художник должен иметь полную материальную независимость. В нашу эпоху надо вдуматься, суметь в ней найти себя. Да, я сам теперь пашу землю, сам сажаю картошку, капусту. Пока еще только свинью не завел... Буду есть «свое» и создавать тоже только свое! К черту все указки!

Пейзаж холмистый. Пашни, перелески, нет однообразия... Погоди, погоди, подъедем к Шелони, там рельеф земли будет еще интересней!

Немного сейчас слишком все зелено... Вот осенью здесь загляденье! Надо жить с землей! Пусть эта земля переродит тебя!..

А знаешь, я на последней выставке «Мира искусства» кое-что продал... Головы девушек, портрет друга... Помнишь, я еще при тебе писал его... в зелено-льдистой рубашке? Ты еще говорил, что цвет фальшив! Я все твои слова помню... Ты рожден быть «мэтром»!

— Брось,— говорю я,— я совершенно потерял себя с этой войной. Надо, как в сказке, вспрыснуть меня «живой водой»! Авось все члены оживут и срастутся!.. Надеюсь на ваши «Холомки».

Немного интимного...

— Я ведь разошелся с Еленой! Она уехала сначала в Швецию... Теперь — Париж. Я должен был уйти из дома Бенуа, из их квартиры! Иначе нелепое положение... Выручил Добужинский, устроил меня в «Холомках». Здесь я нравственно переродился... Выбросил из себя город, асфальт...

— Лейтенант Глан или Поль Гоген,— засмеялся я.

— И то, и другое, и третье плюс Советская власть... Приехали!

Именье «Холомки» — нестарая дворянская усадьба. Она построена была скорее как некое палаццо для отдыха, а совсем не для извлечения дохода.

Строил его Иван Фомин, один из самых прогрессивных архитекторов дореволюционной эпохи.

holomki600 2

Петербургский классицизм Николая II,— так некоторые называли этот стиль, вспоминая Александровский классицизм эпохи Отечественной войны 1812 года. Щуко, Перетяткович, в Москве — Жолтовский.

Все уже модернизировано в смысле быта. Комнаты для членов большой семьи и гостей! Много света, большие окна! Почти нет этих «двор, куртины, кровли и забор».

Он вырос прямо в лесу... И нет еще к нему настоящей барской дороги. Так, проселочек между бугорками, холмиками!

Но с балкона с ротондой, с коринфскими колоннами прекрасного ордера открывается чудесный вид! В двух шагах протекает река Шелонь.

Онегино-ларинский пейзаж! Мягкий, музыкальный по своим негромким, но ласкающим формам!

Столько «великих» оказалось связанными и с этим летом 1921 года, и с этим пятачком русской земли.

milashevskyi chykovskyi

Милашевский В. А. Портрет Корнея Чуковского. 1921 год. Холомки.

В лето, когда мы купались в Шелони, умер Александр Блок. А люди, которые прогуливались там вдоль вырубленного сосняка, были замечательными, или прославленными (Корней Чуковский, Добужинский, Евг. Замятин), или оказались потом «великими». А я никак этого не подозревал!

Чем был для меня Владислав Ходасевич? Московский интеллигент эпохи «Весов», пописывающий стишонки, старательные и умные стишки,— по тем временам этого было мало! Только потом, за рубежом, он вырос в поэта! Его берлинские стихи, продиктованные отчаянием, заставляют перед ним снять шапку.

А Осип Мандельштам? Эта комическая фигура на фоне потомков воинов Александра Невского! Если бы в России создались маски комедии дель арте, то наряду с честной русской мыслью, описанной в «Бесах», создалась бы и маска беспочвенного интеллигента с весьма острым профилем; Мандельштам воплощал бы как нельзя лучше эту маску.

Эта маска в то лето вызывала смех! Но его «крестный путь» и «распятие» перед носителем этой маски заставляют склонить голову, как этого требует всякое страдание.

Та же участь постигла и Сергея Нельдихена, который носил маску глуповатого и циничного Петрушки! Эту маску он выдумал сам себе.

Или Михаил Зощенко, совсем, совсем тогда не знаменитый, тихий человек на тоненьких ножках «стрекулиста». Он умрет потом, как Гоголь, отказавшись принимать пищу! Умрет в собственной сверхроскошной кровати с раскрашенными деревянными фигурками XIX века, с купидонами и амурами, которую в эпоху славы купила его разбогатевшая жена.

А младшее поколение, для нас еще «мальчики». Коля Чуковский, оглушающий леса и долы стихами Блока, Маяковского, Ахматовой, Гумилева,— он стал знаменитым писателем-прозаиком со стихами, запрятанными в письменный стол.

Стива Добужинский (Ростислав), который не проявлял в то лето никакой тяги к рисованию, стал прославленным художником Франции, и все театры этой великой страны — «его клиенты», как пишет он мне в своем письме!

Только на нас с Борисом Поповым легла серая тень, бесцветная, как паутина, художественного небытия!

Попытаюсь описать действующих лиц этого спектакля, «месяца в деревне», развернувшегося в лето 1921 года на фоне декораций двух барских домов, одного — целого, построенного Иваном Фоминым, другого — разрушенного, построенного Ропетом! Тут бы надо было иметь технику мастера психологического русского романа XIX века. Я же записываю «с наскока памяти»!

Действующие же лица — все представители утонченной дореволюционной культуры России! Это вам не примитивы, не персонажи Питера Брейгеля. Да! Это все посложнее «Трех сестер» и Тузенбахов, а главное, поядовитей, поострей. Они порождены не затишьем, а подлинным накалом, прибоем.

gagarina mariy dmГлавная хозяйка — княгиня Мария Дмитриевна, урожденная княжна Оболенская, невестка князя — художника Григория Гагарина, изящного рисовальщика и акварелиста, друга великого Брюллова. Всю жизнь посвятил он Кавказу. Друг собутыльников Лермонтова! Сам — русская история!

Княгиня Мария Дмитриевна всем своим типом, внешним — с ее большими серо-голубыми глазами и внутренним — с устойчивостью души и каким-то внутренним «ликованием» представляла собой «русскую классику». Если бог создавал души, также как и тела из глины, то души женщин — героинь Толстого и Тургенева созданы из того же куска мрамора, как и у Марии Дмитриевны. Тут и музыка Глинки, Римского-Корсакова, Чайковского. Ну, словом, Россия XIX века в пышном ее цветении еще без ссадин и болячек!

Когда прикладывались к кресту в конце обедни, то первой подходила княгиня! Революция не давала здесь никаких сдвигов...

Чудный летний день, обедня кончилась. Народ высыпал к березкам. Молодые парни солидно занимали места между стволов деревьев вдоль всей аллеи. Из конца аллеи появлялись девицы с чуть-чуть подведенными угольком бровями и чуть-чуть подкрашенными свеколкой щеками! Они в лучших своих платьях, идут, легко обняв друг друга. Их лица строги, они никогда ни на кого не смотрят и делают вид, что гуляют «так себе», не замечая парней, возможных женихов, и бородачей, возможных свекров, примостившихся у стволов берез.

Мужчины же из своих зеленых «лож» внимательно и тоже молчаливо и строго рассматривают возможных жен и снох!

Не торопясь, размеренным шагом, полным достоинства, невесты проходят раза три-четыре расстояние от паперти до бокового корпуса имения, потом внезапно быстро убегают в сторону. По правую и левую сторону от березовой аллеи, в низкорослых кустах их ожидают сестры, девчонки 13—14 лет. Они сидят на узлах, тоже с весьма строгими ритуальными лицами. Невеста подбегает к своему узлу и начинает быстро раздеваться. Сестра помогает достать из огромного узла новое платье, и невеста облачается во все новое. Потом подбегает к аллее, а сестра укладывает снятое платье, водворяется опять на узел. Те же строгие лица и те же три-четыре прохода перед внимательно рассматривающими их мужчинами! «Богачка» совершает семь-восемь переодеваний, бедная девушка раза два!

Аисты с вершины колокольни наблюдают за переодеванием.

Мы с Борисом Петровичем иногда «для полноты картины» не ограничиваемся стоянием у берез, а проходим где-то за кустами. Это переодевание тоже очень интересно. Аисты правы!

Ритуал рассматривания невест совершается часа два-два с половиной. Потом народ начинает расходиться. Издали видны дороги, по ним в разные стороны идут невесты с сестренками, иногда с братьями. Они сгорблены под огромными и неуклюжими узлами. Ах, как бы это все хорошо описал Мопассан и Флобер, будь это во французской деревне! Какие бы они нашли краски и для лиц невест и для их нарядов!

Среди невест, женихов, свекров было много моих моделей. Меня захватила крестьянская тема. Это было необычно для выученика мирискусников! Тут сыграла свою роль моя военная служба!

В это лето многое свершилось во мне и в смысле темы, и в смысле формы!

Княгиня была моей первой поклонницей. Она не дожидалась, что скажут обо мне авторитеты. Право первой радости от только что свершившегося акта искусства она не уступала никому.

— Ах, какая прелесть! Как хорошо вы их рисуете! Как они вам удаются! Это право-таки особый талант! Это — дядя Ваня! Как похож и как красив! Вы в нем подчеркнули что-то брюлловское, это у него есть! А это — Дунька Петра Савельевича! Ох, озорная! Она ведь здесь местная сердцеедка. Смотрите, не влюбитесь! А это что? Это Степанида из Черного Захонья. Ее ведь ведьмой считают, вы об этом слышали? Да, в глазах у нее есть что-то мистическое!

(Сейчас эта «ведьма» — собственность Константина Федина.)

Все свои рисунки я должен был первой показывать княгине... Когда она уезжала в Америку, я ей подарил «Дядю Васю»,— он всегда выручал княгиню запасами сена для коровы. Пусть его облик красуется под чужим, не московским небом. Сам-то он дальше Пскова нигде не бывал...

Иногда меня и Бориса Попова приглашали на свадьбы. Они были великолепны, с соблюдением всех правил эпохи Александра Невского!

Молодых везли из церкви другой дорогой, иногда в объезд, версты три-четыре крюку! Разве можно везти молодых той дорогой, которой их привезли в церковь?

Приезжали домой. Молодых запирали в чулан или в боковушку. Там они впервые остаются одни... Они должны вдвоем съесть курицу без ножа, разрывать ее руками. Гости стоят перед чуланом, через тонкую дощатую перегородку слышится чавканье, поцелуи смачными в курином жиру губами. Дальше по-разному... В зависимости от темперамента.

Гости терпеливо ожидают конца трапезы... Наконец, свекровь открывает чулан и выводит молодых. С этого момента они называются: князь и княгинюшка! Свекровь сажает их в середину среднего стола. Столы поставлены буквой «П». Против новобрачных две тарелки с молочной кашей (овсянкой типа «Геркулес»), деревянные ложки около тарелок ручками от них. В продолжение всего пира они сидят молча, не дотрагиваясь до еды. Свекровь потом будет говорить: «Кушайте, кушайте, гости дорогие, вон смотрите, князь с княгинюшкой еще и не притрагивались!...»

Входят девки, подруги «княгинюшки» или вообще односельчанки. Их человек 10—15. Они заполняют пространство между столами, стоят густо, прижимаясь друг к другу. Начинают петь «подблюдные» песни, величают именитых гостей!

Гость, которого провеличали, должен немедленно платить деньги, таксы нет, но не мало, подтанцовывая и приплясывая. Глазки сверкают, щеки раскраснелись, горят, певиц начинает прошибать пот, они обтираются платочками.

Песни наполовину неприличные, с намеками и не туманными! Атмосфера накаляется. Гости подвыпили самогона... Любуются девицами. Ну, да «ухо слышит, око видит, а зуб неймет»!

Как услышишь свое имя: «Идет, идет Владимир свет Алексеевич» — вынимай деньги. «Идет, едет на мосток. Норовит все под кусток»...

Древняя эротика образов и намеков... Примитивно, но ясно.

Дышать нечем. Окна открыты настежь, но в окнах головы в забой... Мальчишки... Девчонки — в три ряда за окном. От окон никого оттащить нельзя, да и не принято. Это событие для всех, событие всенародное.

Следуют перемены блюд друг за другом. Блюда, конечно, не изысканные, но их много, перемен восемнадцать-двадцать. Все это заливается самогоном. Водка дорогая, да и трудно ее достать. Молочная лапша, молочная каша-овсянка, потом молочная рисовая. Надо попробовать и ту и другую, обязан, а то обидишь! Потом студень, потом свинина с гречневой кашей, потом яичница-глазунья с салом. Ломти сала в яичнице в два пальца толщины. Курица, рыба на сковородке с костями, облитая яйцами. Потом, когда человек уже совсем дышать не может, появляется чай с огромными ломтями пирогов. Чай в прикуску. Пирог с капустой. Пирог с рисом и яйцами. (Это после всех каш!) Пирог с морковью и с какими-либо ранними ягодами — смородиной, крыжовником или малиной. Корки у пирогов толстые. Мочи нет!

Подошел Петров день. Сенокосы. Так началась в 1921 году моя крестьянская тема. Многие годы она меня увлекала, а кончилась последним рисунком жницы на колхозном поле летом 1929 года. У самой старой Владимирки, или шоссе Энтузиастов. На поле между Новогиреево и деревней Ивановской. (У этой деревни Левитан писал свою «Владимирку», а «Белые кувшинки» — на Гиреевском пруду!)

А эпизод был у меня совсем не «левитановский», без грусти и нежности! Уборка серпом! Какое плавное, я бы сказал, античное движение руки жницы, когда она срезанный пучок длинных волокон ржи, придерживая их серпом, относит в сторону. Это движение очень трудно для рисовальщика! И какое счастье, когда ты его уловишь!

Материальный быт наш несся в «неуверенном, зыбком полете». Каждую минуту он мог на что-то налететь и разбиться, порховские власти могли заупрямиться и во всем отказать! Надо было их умасливать, читать лекции о Горьком, о Блоке, о Маяковском, как это делал Корней Иванович Чуковский!

В мире материальных отношений царствовал «натуральный» обмен. К деньгам крестьянин относился более чем иронически! Валютой были простыни, наволочки, отрезы на брюки и на женские платья! Это главным образом, но некоторые соблазнялись и посудой, и иконами в хороших окладах... Быт был забавен.

Денежная система была проще и не предполагала никаких психологических и культурно-исторических знаний.

mandelshtam osip600

Вспоминается смешной случай с Осипом Мандельштамом. Он привез из Петрограда двенадцать женских головных платков желтого цвета и два отреза полубумажной материи для брюк в мелкую клетку. Товар успеха не имел, напрасно Осип Эмильевич уверял псковитянок: «Посмотрите же, это очень красивые платки и прекрасного цвета!» Ничего не действовало, брать платки и обменивать на простой продукт, хлеб, сало землячки Пушкина отказывались: «Да что вы! Засмеют все!» Желтый цвет был нелюбимым цветом, и ни в каких «руководствах» по русскому народу это сведение зарегистрировано не было. Поэт Осип Мандельштам был жертвой этой неосведомленности. Та же неудача постигла и у парней. Все парни мечтали носить брюки такие же, какие носил Добужинский, то есть в тонкую полоску, а клетка была для них непредвиденной неожиданностью. Обменивать на сало они отказались. Мандельштам уверял их, убеждал всмотреться: «Это же настоящий «демипяст»! Отчаяние подсказало выдумать этот термин.

Дело в том, что Владимир Пяст всю войну и революцию носил английские брюки в клетку.

«Клетчатые панталоны, рыдая, обнимает дочь». Осип Мандельштам считал эти брюки безукоризненной элегантности и шикарности. И был обрадован, когда достал для обмена бумажный материальчик в мелкую паршивенькую клетку.

«Полным Пястом», конечно, этот материал назвать нельзя было, но термин «демипяст», казалось, был подходящим. Словом, ни желтые платки, ни демипяст оказались необменными. Кое-как мы сообща выручили Осипа Эмильевича, и он обещал нам выслать с оказией другие материалы. Оказии не оказалось!

В качестве компенсации за материальный ущерб мы декламировали все лето его стихотворение. Оно нам всем очень нравилось:

Я слово позабыл, что я хотел сказать,

Слепая ласточка в чертог теней вернется, *

На крыльях срезанных, с прозрачными играть.

В беспамятстве ночная песнь поется...

Мандельштам пробыл в «Холомках» дня три-четыре. Он не залюбовался пейзажем Александра Невского.

Я не поклонник радости предвзятой,

Подчас природа — серое пятно.

Ни он, ни Михаил Зощенко, ни художник Николай Радлов не восхитились этим пейзажем, который лично меня приводил в такой восторг. А ведь никому из них нельзя отказать в острой талантливости. Какие разные люди живут на земле!

Природа всегда была для Мандельштама скучным пятном, а не только порою или иногда. Скорее всего Мандельштам был по психике человеком средневекового гетто! Человек общества, но не природы! Мандельштам — гибрид древнего человека Средиземноморья и книжника конца XIX века. Ядовитая осязательность карфагенского торговца сроднилась с «заумью» болотного Петербурга.

Человечество не сразу ощутило пейзаж, чувство пространства, мир! Оно долго, ох как долго было слепым и все воспринимало на ощупь, в пределах ощупывания рукой.

Даже у Боттичелли еще не мир, а сцена с кулисами и задником. Фон у Моны Лизы великого Леонардо — типичный «задник», хотя он, обдумывая летательные машины, был родным собратом авиаконструкторам XX века.

Истинным создателем «чувства мира» был Питер Брейгель — житель нидерландских болот был создателем поэзии, далекого, недосягаемого — горных альпийских вершин! Он же создал и чувство погоды — «Пасмурный день». Античность этого не знала.

Когда мы, «колонисты» Дома искусств, гуляли вдоль реки Шелони или по опушкам лесов, мы неизменно все декламировали стихи Мандельштама.

«Игра» заключалась в том, чтобы перепутать строфы и прилагательные и существительные, но не вносить ничего нового, о чем бы не было сказано у Осипа Эмильевича. Цель этой литературной игры состояла в том, чтобы достигнуть виртуозно-утонченной нелепости! Да простит нам эту забаву современный сверхсерьезный читатель 60-х годов. Год-то ведь был — двадцать первый. Ух, как давно это было!

Помню, я снискал аплодисменты, когда, остановившись, я громким голосом проскандировал:

Сухая ласточка в пустой чертог вернется

С слепым кузнечиком в беспамятстве играть!

bel ustie dom

В «Бельском Устье», то есть в соседнем имении, выстроенном в стиле «Руслана и Людмилы», у нас тоже были свои хозяйственные интересы. «Бельское Устье» — не только разрушенный барский дом и близ него церковь XVIII века. Около дома много строений «для дворни», домики с довольно уютными квартирками. Они не были разрушены, и там обитали местные жители. Агроном с семьей, священник, дьякон. Бывший кучер с красавицей-дочкой. Там же в одном из домиков имел комнату и Б. П. Попов.

bel ustie hram

За церковью был огромный новосильцевский яблоневый сад. Вот его-то мы и арендовали у порховского горсовета.

Как только стал приближаться август — началось всепоглощающее воровство. Мы начали опасаться, не зря ли мы заплатили деньги порховскому Совету. Жители окрестных сел и деревень просто считали урожай яблок своею собственностью. Весь урожай «керенского лета» достался им. Осени 18, 19, 20-х тоже принесли им приятные плоды. И вдруг в 1921 году нашлись какие-то «хозяева», мать их туды-сюды!

Политически и психологически наше положение хозяев было неуверенно и зыбко. Обирали яблоки днем мальчишки и девчонки всех возрастов, ночью же шли крестьяне солдатского возраста, и даже не брезговали разговеться к Спасу дню и бородачи! Собирались артелями человек 15—20, с мешками и дрекольями, и шли светлыми ночами или на рассвете собирать яблоки.

Вспоминаю забавные случаи.

Надо было все-таки как-то иногда показывать, что в саду есть хозяева. Эта демонстрация или «роль хозяина» в импровизированном спектакле выпала на мою долю! Помню как-то, разгоняя толпу подростков, мне удалось схватить одну девчонку лет двенадцати, с беленькой косичкой, с голубыми смышлеными глазенками, очень хорошенькую. Ну, поймать-то я ее поймал, а что делать? Я сам не знал, что же мне делать с ней дальше? Ударить девчонку немыслимо, и вот я держу ее за обе руки, решая напугать.

Вот я представлю тебя сейчас в Порхов, там твоему отцу присудят нам за потраву овцу отдать. Вишь, сколько яблонь обобрали! Он тебя за овцу так отдерет, что будешь помнить!

— Ой, отпустите! Больше не буду! — стонала она. Она была очень

хороша, личико раскраснелось...

— Ой, дяденька, отпусти... я тебе «дам». Вот стемнеет, истинный крест, на это самое место приду и «дам».

Я был так поражен, что отпустил ее. Менее всего я мог подумать, что эта девчонка предложит мне, 27-летнему молодому мужчине, такое «возмездие».

Долго с Поповым мы обсуждали этот случай. Развращенность это или Брейгель? Мы оба тогда увлекались великим Питером. Решили, что это Брейгель! Есть девчонки, как яблоки-скороспелки!

Борис Петрович Попов, который был чем-то вроде шефа всего хозяйства колонии, был одним из самых оригинальных и самых неповторимых людей, которых я вообще знал в жизни. Его оригинальность была следствием его жизненных планов, его намерений и мыслей! Это — оригинальность Гогена, Артюра Рембо, а не оригинальность салонного Пьеро или Игоря Северянина!

Борис Петрович твердо решил не зависеть от каких-либо мнений знатоков, от прихоти коллекционеров, от каких-то поощрительных комплиментов, от благодеяний и подачек театров и редакций! Хлеб, картошка, морковь,изредка в обмен за услуги, мясо и молоко и... полная свобода мыслей и вкусов в живописи! Жизнь среди крестьян с их «внутренним здоровьем»! Не то Толстой, не то Милле... Его жизнь не вызывала ни капельки иронической улыбки, ни тем более снисходительной! Наоборот, своей твердостью и волей он заставлял себя уважать.

Добужинский и я — мы его искренне любили, так как чувствовали его «сердцевину»; что касается других, то он был холоден и независим. Меньше всего его оригинальность была сценичной или салонной. Часто небритый, в грубошерстной куртке прасола, высокого роста, с прозрачными глазами, устремленными в мечту, он был неповторим по- настоящему!

У меня сохранился рисунок — его портрет того лета! В живописи он был чуть-чуть «теоретичен», чуть-чуть напоминал Петрова-Водкина, но сходство это было по каким-то внутренним причинам, а не благодаря непосредственному влиянию. Он много думал, много размышлял и поэтому не так быстро кидался на бумагу! В меня он был «влюблен», хотя по своей «морфологии дарования» я был его противоположностью!

Внутренне он шел к великому Питеру Брейгелю, и в это лето мы часто беседовали о нем, вспоминая детали его картин. Ни одной его репродукции с нами в то лето не было. Мы любовались им по памяти!

Борис Петрович был волжанин. И отец, и мать его — оба педагоги, преподаватели в гимназии в Царицыне.

Иногда в сумерки, сидя на берегу Шелони вдвоем, Борис вдруг обращался ко мне:

— Володя, а помнишь гудок «Самолета»? Как он подходит к пристани в летние сумерки! А «Кавказ и Меркурий», «Общество по Волге»? А ты помнишь пароход «Гоголь»?

Борис Петрович на пустырях яблоневого сада «Бельского Устья» решил добывать себе пропитание.

Он арендовал лошадь, плуг и борону. Жители окрестных сел сошлись смотреть: что-то будет?

И вот Борис стал пахать. Бородачи в рубахах бордовых, малиновых, розовых, зеленых, синих и белых, некоторые в «спинжаках» с бородами черными, желтыми, сиенистыми, соловыми, сизыми и рыжими уселись под яблонями амфитеатром.

Первая полоса, конечно, была вихлястая, но потом, начиная со

второй, третьей, полосы ложились с аккуратностью, чистотой и твердостью петербургского «графика».

—  Ай да Борис Петрович! Выходит! — робко, а потом все смелее и увереннее раздавались возгласы одобрения «специалистов».

Потом мне Борис, улыбаясь, говорил:

—  Они не понимают, что работа в искусстве, искусство рисунка — это самое трудное из всех человеческих занятий... и самое неплодотворное. Кто умеет правильно «вставить» глаза, нарисовать правильное сокращение черепа в труа-кар, тому не страшны никакие станки, а тем более плуг и параллельные борозды пашни.

Борис Петрович, как крестьянин на картине «Икар» Брейгеля, стал добывать себе хлеб, хлеб художника, независимый от мелкой художественной сволочи, от «знатоков», «модников» и «путаников»!

В это же лето 1921 года приезжал Евгений Иванович Замятин. Вечерами, за столом красного дерева, под пышным букетом полевых цветов, при керосиновой лампе, читал он свои рассказы. Вся обстановка напоминала начало романа «Рудин». Не помню, что он читал.

Зимой следующего года я стал ближе к нему. Человек он был исключительной порядочности, честности и чувства товарищества. Поразительная ясность мысли, без мутных, розовых, дымчатых или молочнокисельных очков.

Казалось бы, обладая такими сверхобычными математическими и инженерными знаниями (он читал лекции на кораблестроительном отделении в политехникуме),— он мог бы относиться к «работе в искусстве» как-то свысока, как это свойственно всем инженерам. Нет, Евгений Иванович был фанатиком искусства. Хорошо написанная страница прозы, острый и сильный рисунок был для него чудеснее, волшебнее хорошо рассчитанной конструкции!

К сожалению, он отдал всего себя любви к Борису Григорьеву и не чувствовал большой доли вульгарности, которой было обильно посыпано искусство этого мастера. Что будешь делать! Без пяти минут «хороший вкус»!

Русский писатель нес на себе проклятие некоей «Феи Карабос». Она обрекла их всех на отсутствие «глаза» к живописи как и к искусству. Хотя описывать опушки, лужайки, лунные отблески — они великие мастера.

zoschenko600

Впервые я увидел в «Холомках» и Михаила Зощенко, но никто из нас, там проживающих, не запомнил его украинской фамилии. Печальный, тихий субъект, неохотно знакомящийся с другими.

Он появился у нас под вечер, как-то нелепо, пришел пешком из Порхова, хотя наша лошадь была в городе и могла бы подвезти его. Надо было прошагать целых пятнадцать верст.

Через поляну высокий Чуковский вел за собой кого-то щупленького, мелко семенящими шажками догоняющего босого и крупно шагающего Корнея Ивановича.

Мы почему-то все решили, что новый член нашего сообщества — обязательно поэт. Решили все, поголовно. Для прозаика он был недостаточно увесист, объемен, что ли! Какие глупые, вздорные мысли иногда приходят в голову, и не одному, а всем сразу!

Корней Иванович, однако, что-то о нем знал, он принялся устраивать его: надо было ведь его накормить чем-то... Кому-то он шепнул, что это «молодой и начинающий». Но кто начинающий — прозаик, драматург или поэт,— уже никто не расслышал...

Жили мы в «Холомках» хотя и скудновато в смысле питательности, но весело и не без взаимных подковырок. Писались эпиграммы, рисовались карикатуры...

Общие прогулки вдоль леса по опушке...

Только что прошел день Петра и Павла. Стога сена. Розовая луна всходила из-за реки. Словом, Левитан, помноженный на Чехова, плюс Лика Мизинова — формула русской лирики.

Ну, конечно, во время прогулок читались стихи, люди той эпохи без стихов не жили.

Чуковский НиколайОсобенно перенасыщен, переполнен стихами был Коля Чуковский. Он еще тогда, в свои шестнадцать лет, для всех был Колей. Стихи из него сочились, вытекали, как влага из губки, только что вынутой из воды. Зиму он занимался в студии поэтов при Доме искусств и, конечно, цитировал своих мэтров. Да и было кем восхищаться... Кто-то про него сказал, что он «переполнен трамваем», так как иногда неожиданно в зарослях подлеска прохожий слышал диковинно-торопливые ритмы, похожие на удары топора.

Как я вскочил на его подножку,

Было загадкою для меня...

Это Коля декламировал обступившему его орешнику, березам и сосенкам...

Не прошло и месяца, как в мае 1921 года вышел сборник «Дом искусств». Обложка Добужинского... все как следует... Бумага, конечно, не «аполлоновская», но содержание, как теперь говорят, «на уровне». Выход этого сборника был событием интеллектуальной жизни того года.

В сборнике и были напечатаны стихи Осипа Мандельштама, замечательные тем, что появился в них какой-то другой воздух его искусства, другое дыхание.

Исчезла акмеистическая черствая конкретность предметов, как бы засушенных в некоем гербарии. В области рисунка акмеисты соответствовали школе Кардовского. Предметы изображались в искусстве этих художников, доступные «ощупи». В этих же стихах все — зыбкие намеки, недоказуемые ассоциации.

Мы все были в восторге от этих неконкретных, почти заумных строчек, и скоро цитирование их вылилось в некую игру. Кто-то произносил две строки из середины, никогда не с начала.

И так без конца целыми вечерами звучали стихи, нарастая в своей изощренности и нелепости...

Зощенко не принимал никакого участия в нашей игре. Он уходил один к Шелони, и на фоне глади воды видна была его щуплая фигурка.

Я иду лесом... Навстречу мне по узкой дорожке идет мужик! Тогда не говорили абстрактно «человек мужского пола». Мужик — значит крестьянин, земледелец. Точно! Мужик крупный, здоровый, сильный... и естественный, как... тигр в джунглях. Ярко-розовое, почти краплаковое лицо и великолепная окладистая рыжая, золото с медью, борода. Взгляд острый, наблюдательный. Себе на уме! А как же иначе? Тигр!

Мне очень захотелось его нарисовать. Вот тут-то совесть и сказала мне: «Замучаю, если его не нарисуешь!» Познакомились. Я пошел к нему «в гости» в деревню. Он не стеснялся и охотно разрешил «снять с него портрет».

Я нарисовал его сангиной, как тогда рисовали все «прогрессивные» художники в Петрограде. Культурно-грамотно (смотри журнал «Аполлон»). Я нарисовал его, как «первый ученик» или как начинающий свою карьеру чиновник от искусства. Я совсем позабыл сказать, что это лето 1921 года. Место действия — Псковщина, деревня на реке Шелонь, вдоль которой Александр Невский вел когда-то свои войска на псов-рыцарей! Такие вот рыже-золотые воины и были в его отряде!

Я сделал моего «хозяина» очень похожим! Эта похожесть у меня выходила само собой, с детства. Но для меня, лично для меня... рисунок был скучен, как-то неприятно отчетен... Экзаменационная работа. Работа на соискание субсидии или вспомоществования. Не вышло того самого, из-за чего меня и «потянуло» нарисова#ть его. Нет этого солнечно-рыжего сияния! Этого здоровья, крепости, даже не его самого, а как-то и всей нации... «Руси»! И это впечатление, красочное, светилось через формы его лица... Не вышло того, ничтожно малого, что дает весь смысл его «лику». Ушла какая-то «эмоциональность» первого ощущения!

Все же остальные детали формы вроде как и ни к чему! Лишнее! Все слова идут мимо, если не угадан главный эпитет! Словом, «рыжего мужика» не получилось.

Я впервые в этой избе, на реке Шелони, на земле, осознал ложь узаконенных профессорских и ученических правил. Нет, не все благополучно в этом мире «узаконенного» искусства! Петроград тех лет и был городом, где процветала эта учебно-педагогическая система, предназначенная для очень элементарного ощущения «правды». И вот я засомневался в этих прописях!

Благословенное лето 1921 года! Я стал в это лето художником!

Я художник, и дороже всего для меня было подкрасться, как охотнику, и подстрелить «новую дичь»! Новое, свое ощущение мира!

Я пришел опять к этому рыжему мужику и стал работать акварелью. Я инстинктивно чувствовал, что именно эта техника в ее неуловимости, в формах «исчезающих» поможет мне погасить «скульптуру», то, что можно «схватить пальцами», и даст то искомое, что постигается чем-то более высоким в ряде человеческих чувств, чем «ощупывание и осязание». Иногда цвет лица девушки, цвет ее глаз есть самое главное в том зрительном посыле, который исходит от нее!

А может быть, русские лица не настолько скульптурновыразительны, как лица средиземноморских рас?

Ведь академизм возник в Италии в XVI веке. Создатели академизма требовали скульптурной формы, запечатленной на плоскости... Ну и потом, только потом, правдоподобно, только правдоподобно их надо было подкрасить. Так сделана «Афинская школа» Рафаэля.

Я стал ощущать некое новое «видение». Форму, подчиненную цветовому восприятию лица. Долой «скульптуру», для меня наступил «новый день» моего зрения!

Именно в «Холомках» мы как-то сблизились с Добужинским. Он перестал относиться ко мне как к своему бывшему ученику и увидел во мне «личность».

dobyzhinskyi holomki

Мы часто гуляли вдоль долины реки. Выше «Холомков» была водяная мельница. Уже после войны, в 60-х годах, я увидел «Евгения Онегина», изданного за границей с иллюстрациями Добужинского. Я узнал и эту усадьбу, и всю местность вокруг Шелони! Бедный Мстислав Валерианович, он там, на чужбине, вспомнил долину псковской реки!

В начале сентября мы все вернулись из «Холомков» в Петроград….


Милашевский В. А.

 Вчера, позавчера... : Воспоминания художника / Милашевский В.А. - М. : Книга, 1989. – С. 224-236.

Сего Дня

3 декабря 1800 года

3 декабря 1800 года

Указы Павла I о Никандровой пустыни. Указом императора Павла I численность монашествующей братии в С...

Псковские факты

ПроЛог: литературный музей Ал. Алтаева (М. В. Ямщиковой)

ПроЛог: литературный музей Ал. Алтаева (М. В. Ямщиковой)

«Псковская пятница» 2017 года посвящена Ал. Алтаеву, она была  подготовлена  к 145-ле...

Контакты

© ГБУК "Псковская областная универсальная научная библиотека им. В. Я. Курбатова"

Адрес: 180000, Псков, ул. Профсоюзная, д. 2

Эл.почта: Адрес электронной почты защищен от спам-ботов. Для просмотра адреса в вашем браузере должен быть включен Javascript.

Сайт: http://www.pskovlib.ru